Qalam запускает серию очерков о крупнейших восточных кинорежиссерах разных лет. Их пишет наш постоянный автор — киновед Алексей Васильев. Открывает портретную галерею киргизский режиссер Болотбек Шамшиев.
Болотбек Шамшиев был первым киргизом, которого увидел мир, и киргиз этот спал. Паренек, вчерашний десятиклассник, самозабвенно посапывал в кабине грузовика между дальнобойщиком и его сменщиком. Те лениво перебрасывались через его вскидывавшуюся на ухабах голову насмешливыми репликами, делали ставки: сбежит — не сбежит? С уверенным «Сбежит!» мужики притормаживают возле юрт посреди степи: конец пути, здесь разбилась выездная бригада, присланная вспахать безводный Анархай. Парнишка выпрыгивает из кабины и первым делом улыбается зрителям во всю ширь своей доверчивой мальчишеской души. На нем полосатая майка, джинсы и кеды, которыми он через пару минут будет смешно и спешно перебирать по земле с головой под трактором, с которого ему приказали слить воду. При этом на крупных планах он производит впечатление эдакого маленького старичка: то ли из-за несообразно большой головы, то ли из-за глубоких носогубных складок. Так или иначе, это сочетание юности и старости работает на образ абсолютной мудрости. Мудрости старости, опытной, видевшей уже не раз, как мир по кругу наступает на те же грабли и так же возвращается на круги своя, помноженной на мудрость юности, залог которой — сама жизнь, не скомпрометированная болезнями и увечьями, бьющая фонтаном, рвущаяся найти себе продолжение.
Год шел 1962-й, фильм назывался «Зной», мальчишку в кадре звали Кемель и было ему на экране 17, а в жизни 21. Второкурсник ВГИКа Болот Шамшиев играл главную роль в экранизации повести Чингиза Айтматова «Верблюжий глаз», которую делали такие же, как он, ВГИКовские студенты как дипломную режиссерскую работу Ларисы Шепитько. Фильм не просто нанесет Киргизию на карту киномира — он станет началом «киргизского чуда»: стремительного и небывалого расцвета кинематографии в самой отдаленной от Москвы республике СССР, где свое игровое кино начали снимать только в 1956 году, сильно позже, чем в любой другой, да и письменность появилась лишь в 20 веке.
Кемель не сбежит. Будет жечь бурьян, весело превращая ночные костры в салют своей первой любви. Будет трястись на прицепе в пыли за трактором зверя-бригадира, крича сквозь поднятую пыль: «Ехали медведи на велосипеде, а за ними кот задом-наперед». Будет верить, что земля эта даст урожай. И сбежать придется бригадиру, сталинскому передовику-ударнику, который свою обиду на сгинувшую молодость, славу и почет переплавил в цинизм и садизм. А Кемель останется.
Не сбежит и Шамшиев — останется в кино в качестве режиссера, чтобы вспахать и засеять целину киргизского экрана пестрой россыпью фильмов, которые, при сокрушительной порой несхожести, все берут исток в «Зное». Потому что все — о слуге, винтике, подневольном, младшем и о том, как он обретает свой голос. Все — о жизни вдали от города и вблизи природы. Половина — по книгам Айтматова. Многие связаны с песней дороги, дальнобойщиками, грузовиками, походами, кочевьем. Многие — о несовершеннолетних, детях или почти.
Дети или почти станут не только героями его фильмов, но и спутниками в жизни, соратниками по эту сторону камеры — едва Шамшиев сам подберется к 30-летию. Последний фильм он поставит в 47 лет. Нет, он проживет долгую плодотворную жизнь, побывает даже министром по спорту и туризму, послом в Эмиратах, весьма дерзким толкователем киргизского эпоса «Манас» (выстроив цепь доказательств, что Иисус — потомок легендарного батыра) и популяризатором кок-бору — конного футбола, где вместо мяча — туша козла, а вместо ворот — казаны. Но в кино состариться и окостенеть себе не даст. В том числе и потому, что киношная молодежь Киргизии к середине 1980-х станет уже не та, ему не интересная — но об этом в свое время. Так или иначе, мы имеем дело с режиссером, который был только молодым и не создал магнум опуса, в который можно ткнуть и сказать: «Вот, это — Шамшиев», как на вопрос о Феллини мы, не мешкая, отошлем к «8 ½». Шамшиев — это некий стиль, взятый за образец, заново родившийся при пересадке на киргизскую почву, который уже очевидно жанрово обновляет весь среднеазиатский кинематограф — и только сам Шамшиев не дает ему стать собственным фирменным почерком, резко меняя ориентир. Это — тяготение к фильму мечты и полная смена регистра, когда до совершенства остается буквально пара мазков и уточнений. Кино в процессе, a work in progress — но именно это делает его и вечным двигателем среди мастеров самого предприимчивого периода авторского кино — 1960–1980-х.
Распробовать Шамшиева вне контекста не выйдет: его букет сложен из предпосылок и творческого взаимообогащения единомышленников, сконцентрированных на самой молодой, бедной, технически неприспособленной студии СССР — «Киргизфильм», даже в самую многокартинную эпоху, в первой половине 1980-х, имевшей мощности только на 3–4 игровых фильма в год.
Сын поэта, после школы он ломанулся на Фрунзенскую киностудию — в помощники звукооператора, держать стойку с микрофоном. Его собратья по «киргизскому чуду» все там собрались в конце 1950-х — плотниками, осветителями, такелажниками. Только Толомуш Океев в Ленинграде учится на звукооператора — по возвращении в этом качестве его на «Зной» и возьмут. Пока новая студия, которой еще и имени не дали («Киргизфильмом» она станет только в 1961-м), становится магнитом для всех местных мальчишек, которым страсть возиться с техникой затмевает всякую охоту пасти овец. Потому что Киргизия — страна животноводов. Чабанам будет посвящена первая игровая лента, которую на местном материале и с киргизскими театральными актерами снимет здесь кинодесант из Москвы.
Фильм состоится, с него, «Салтанат» (1955), ведется отсчет киргизского кино. После его успеха студия хроникальных фильмов, которая и возникла-то в 1941 году в результате эвакуации в Среднюю Азию российских киношников (в Алма-Ате была создана Центральная Объединенная Киностудия — ЦОКС), получает добро на производство художественных фильмов. Результат первого фильма, полностью созданного собственными силами, исчерпывается его названием — «Моя ошибка». Напротив, когда ВГИКовцы, грузин Эльдар Шенгелая и русский Алексей Сахаров, приезжают снять полнометражный диплом на материале киргизской народной сказки, их «Легенда о ледяном сердце» (1957), как и «Салтанат», успешно женит национальное своеобразие с кинематографической мастеровитостью. Однако решение на первых порах приглашать режиссеров и сценаристов «из Центра» не оправдывается: «Токтогул» (1959), «Девушка Тянь-Шаня» (1960), «Джура» (1964) — это все олеография, лубок, эдакая «Киргизия в подарок товарищу Сталину», которого давно след простыл — и в советской киноэстетике в том числе.
Принимаются два верных решения. Первое: отправить самых расторопных и увлеченных мальчишек со студии во ВГИК. Так на учебу выезжают Шамшиев, Мелис Убукеев, Геннадий Базаров — будущие главные герои «киргизского чуда». Второе: Союз кинематографистов Киргизии, насчитывавший в ту пору восемь человек, выбирает своим первым секретарем Чингиза Айтматова, уже автора «Джамили» (1958) и повести «Тополек мой в красной косынке» (1961), которую незамедлительно здесь, во Фрунзе, Алексей Сахаров начинает превращать в фильм «Перевал». Айтматову едва за 30, он и позже не закостенеет, даже в середине 1970-х, в разгар публичной казни «Зеркала» Тарковского будет на страницах журнала «Искусство кино» ставить этот фильм в пример тому барахлу, которое хотят от авторов сценарные коллегии студий, а тогда он молод, гремит не только на весь Советский Союз, но уже и за его пределами. Проанализировав опыт, он решает поставить — да, на кинематографический, профессиональный опыт центра, Москвы, но — пропущенный через студенческое восприятие. Предлагает «Киргизфильм» как площадку для полнометражных дипломов ВГИКовцев и предлагает свои книги в качестве основ для сценария. Сюда приезжают Шепитько, а затем Кончаловский и Альмантас Видугирис, литовец, который, влюбившись в Киргизию, так и останется здесь — одним из главных героев того самого «киночуда». Их фильмы объедут международные кинофестивали.
Первым будет «Зной». Постигая кино во ВГИКе, Шамшиев будет параллельно открывать мир, а миру открывать киргиза, делегируя от всего генофонда (потому что Киргизию, ее природу и душу, миру уже открывает на страницах своих книг Айтматов). Сперва — Средней Азии, где на региональном фестивале в Душанбе в 1963 году он берет приз за актерский дебют. Затем — всему советскому народу, на первом Всесоюзном кинофестивале в Ленинграде в 1964-м, где Шепитько берет приз за режиссуру. Затем, пару месяцев спустя — соцлагерю на Международном в Карловых Варах, где «Зною» достается Большая премия симпозиума молодых кинематографистов. И, наконец, в 1965-м — буржуям, когда картине вручается диплом жюри на фестивале во Франкфурте-на-Майне.
Следующий после выпуска из ВГИКа 1966 год он проведет между ФРГ и Киргизией. В 1965-м Шамшиев в качестве дипломной работы снимет на «Киргизфильме» документальную картину «Манасчи» о 70-летнем сказителе Саякбае Каралаеве. Записанный с его слов «Манас» окажется самым большим эпосом в истории человечества.
Широкоэкранный черно-белый фильм представляет собой монтаж выступления Каралаева на склоне скалы перед многосотенной толпой в народных убранствах, слушающей его, видно, уже не первый час: одна из женщин кормит грудью. Закадровый голос и возникающие по краям широкого экрана, словно вставленные в альбом, фотодокументы проводят параллели между биографией манасчи и сюжетом «Манаса»: плач Манаса по погибшим друзьям — с хроникой террора, которым закончилось для киргизов национальное восстание против царя в 1916 году, ликование сына Манаса, взращенного в Бухаре Семетея, когда тот открывает тайну своего рождения и следом свою родину — с днями Гражданской войны, когда Каралаев между битвами поднимал дух красноармейцев чтением эпоса. Фильм собран из крупных планов чтеца и слушателей и общих — толпы, гор, Иссык-Куля, а завершается приходом чтеца в свой аил, куда он отправляется на зимовку каждой осенью, встречей с его ручным беркутом и их совместной охотой на волка. Фильму предпослан эпиграф из Ромена Роллана: «Не прошлое воскресает в нас, а мы отбрасываем в прошлое свою тень — наши желания, наши вопросы, наш порядок и наше смятение».
В феврале 1966 года Шамшиев отправился с «Манасчи» на самый престижный фестиваль короткометражного кино в Оберхаузене, где лента получила приз. Чтобы дать почувствовать уровень, перечислим лауреатов тогдашнего смотра: Шамшиев оказался в одном списке, через запятую, с уже на тот момент состоявшимся гуру неигрового кино французом Крисом Маркером и только пробудившимся королем венгерского авангарда Золтаном Хусариком, с поляком Ежи Гоффманом, уже признанным лидером кассового кино, и американцем Джимом Хенсоном, будущим создателем «Маппет-шоу».
Сразу оттуда Шамшиев едет на родину — снимать еще один 20-минутный кинодокумент, «Чабан». Ему нужно успеть застать в бедственном положении отары 30-летнего Героя Социалистического Труда Рахматалы Сартбаева на излете самой долгой за 13 лет зимы в Тянь-Шане. С 19 марта по 5 апреля он снимает его с женой, крошечными детьми и овцами, запертыми в урочище Чон-Кырчин, где оголодавшие овцы едят снег; сена, что сбрасывают редкие пробивающиеся сюда в ненастье вертолеты, хватает лишь из расчета 200 г в день на овцу, а потому в небе бесстыже кружатся стервятники. Когда одну из птиц, присоседившуюся на камне караулить скорую смерть, чабан бьет палкой, та лишь лениво переступает лапами, в наглой уверенности своего всевластия. И этот фильм режется из сверхкрупных планов лиц — в горьких раздумьях, испещренных ранними морщинами — и общих, на которых чабан разговаривает с женой. Если дать непрофессионалам, да еще и пребывающим в кризисной ситуации, текст, то даже если они его прочтут, с экрана повеет неуместным розыгрышем и фальшью. Этим обусловлен отказ режиссера от среднего плана, который как прием перекочует в его первую игровую ленту «Выстрел на перевале Караш» (1968), обеспечив ее художественным своеобразием, но о ней — чуть позже.
Уже в октябре Шамшиев везет «Чабана» в Мангейм, на важный в 1960–1970-х фестиваль молодого кино, где жюри, в лице таких его тогдашних ярких представителей, как Бертолуччи, Петер Шамони,i
Тот 1966 год становится и годом рождения киргизского чуда. Океев создает свой игровой дебют — поэтическое «Небо нашего детства». Убукеев выпускает на всесоюзный экран экспериментальные «Белые горы», полностью отрицающие ту «кинодраматургию для сценарных коллегий», против которой восставал Айтматов. Документальная лента Видугириса «Обращенные к солнцу» признана лучшим дебютом на среднеазиатском смотре в Ашхабаде. Базаров приступает к съемкам экранизации Айтматова «Материнское поле» — первой, которую поставит уроженец Киргизии. Все пятеро будут делать и игровое, и документальное кино в причудливой последовательности. Убукеев после «Белых гор» на 17 лет уйдет в неигровое кино, чтобы войти в 1980-е с одной из самых точных картин о современном киргизском городе — «Провинциальный роман». Видугирис, когда к нему все привыкнут, как к документалисту, сделает в том же 1981-м такую же точную картину о самой мужской природе — «Мужчины без женщин», когда общими усилиями мужчин устранимы любые аварии, кроме семейных. Океев и Базаров будут ходить туда-сюда, на определенных отрезках выбирая в качестве предпочтительных то постановочные ленты, то хроникальные.
Лишь Шамшиев закроет «Чабаном» вопрос с документальным кино раз и навсегда. Если искать общий ключ к киргизскому чуду, то это поиски того места спайки, где шершавость естественной — природной или городской — декорации, спонтанность реальности смогут соединиться с игрой воображения. Первое станет своего рода верификацией второго, в то время как второе увековечит мимолетность первого. В этом плане оно, это чудо, предвосхитило магистральные поиски иранского авторского кино 1990–2000-х (Махмальбаф, Киаростами). Это слияние мифа и повседневности, внеисторического и конкретного критика отмечала в «Манасчи» и «Чабане» — и Шамшиев не раз благодарил киноведов, что именно они убедили его взяться за игровые постановки.
«Выстрел на перевале Караш» (1968) снят по повести казахского классика Мухтара Ауэзова «Выстрел на перевале» («Караш-Караш окуясы», 1927) и в копродукции с «Казахфильмом». Дело там происходит в начале века, главный герой — слуга, который двадцать лет пас отары бая Сальмена, «ночуя на льду, укрываясь снегом», а дома собственные дети все равно встречали его голодными глазами. Гибель брата по вине бая переполняет чашу терпения Бахтыгула. При Сальмене он был не только чабаном, но и барымтой — угонщиком коней. Теперь он уводит коней у своего хозяина и готовит из них бешбармак. Сальмен со своими людьми врываются в юрту, не дав семье пообедать, следует расправа, Бахтыгул отправляется просить защиты у волостного, мырзы Жарасбая. Тот делает его своим барымтой, и вот уже Бахтыгул, сытый и холеный, красуется на коне среди видимого благополучия мырзы — слуга, нашедший мудрого и доброго господина.
Как уже было сказано, «Выстрел», как и документальные фильмы Шамшиева, строится на чередовании сверхобщих и сверхкрупных планов. Либо — табуны, горы, набеги, кружащие толпы подданных мырзы, немного феллиниевское, заемное распитие шампанского под искусственное, подложенное в студии завывание зимнего ветра. Либо — лица, полные напряжения. Полное ненависти — Жарасбая, когда, навещая в городе друга, дослужившегося до чинов у русских, он видит прямо напротив его окна православные купола. Полное строптивого осуждения — трагически-выразительное лицо театральной дивы Бакен Кыдыкеевой, когда ее героиня, первая жена Жарасбая, в штыки принимает идею одарить мать погибшего в набеге на табун Сальмена мальчишки слитком серебра. И надо всеми ними — волчий разрез глаз, острые скулы Суйменкула Чокморова: зритель «Выстрела» присутствует при рождении звезды №1 среднеазиатского кино 1970-х, о котором Куросава, снимая его в эпизоде «Дерсу Узалы» (1975), скажет: «В доспехах и шлеме он выглядел бы прирожденным самураем, и я бы дорого заплатил, чтоб увидеть его в поединке с Тосиро Мифунэ».i
Чокморов — профессиональный живописец, никогда не помышлявший о кино. Шамшиев познакомился с ним на съемках «Манасчи» — как раз тогда Чокморов писал портрет сказителя Каралаева. Облик иконического батыра в сочетании с волчьими глазами, заставляющими фантазировать о тотемном происхождении этого киргиза, застрял в памяти Шамшиева и был извлечен, когда зашла речь о первой игровой постановке. Потому что режиссер велик тогда, когда, приходя, зажигает собственную звезду. Как Шамшиев монтировал в «Выстреле» повторяющиеся и совершенно нефункциональные кадры с круговым бегом лошадей, брожением толпы с театрально выстроенными мизансценами за дастарханом, в которых диалоги, опять же по-театральному, коварны двойным дном, так же сочетает он спокойное присутствие Чокморова, уверенности которому придает его мужественность, с выпуклой, а от того суетливой, грамотностью больших театральных актеров. Суетлив мир интриг и идей, в которых вращаются баи, мырзы и русские генералы. Пушечным мясом этих интриг должен стать спокойный, естественный Бахтыгул, влачивший существование слуги дурного господина. Насладился комфортом слуги у господина хорошего, щедрого, благодарного. Но когда и тот решил расплатиться за свой покой, предав Бахтыгула, свалив на него чужую вину, тот уходит в горы и мстит. С одной стороны — суетность игры, выгоды, быта, политики, всего муравейного, с другой — естественная гордость природы и человека, предрасположенного жить по законам чести. Чокморов так полюбил своего первого героя, что назвал сына Бахтыгулом.
Момент побега Бахтыгула красноречиво пропущен. Вот его берут под стражу. И тут же, без перехода, крупный план охранника: «Держи его, сбежал!». Так и остается непонятным — то ли он вырвался из их рук сразу, то ли сбежал уже из тюрьмы, куда его бросили, как было в книге, но арест и заключение в фильме не показали. Шамшиев пренебрегает весьма важным компонентом приключенческого сюжета, причем не просто сокращает его — он подчеркивает алогичным монтажным стыком наличие провала в повествовании, куда закатился один из самых сладких, ожидаемых аттракционов всякого авантюрного действа.
Сейчас, задним умом, когда среднеазиатский истерн — сложившийся киножанр и даже факт прошлого, из пересказа сюжета вы можете решить, что Шамшиев в качестве игрового дебюта снимал один из них. Не тут-то было. В конце 1960-х этого жанра еще не существовало. В том-то и дело, что Шамшиев, экспериментируя, репетируя некий «лошадиный театр на склонах Тянь-Шаня», репетирует и будущий магистральный и кассовый жанр, не ставя себе подобной задачи. Он неосознанно открыл ту дверь, в которую ломанутся кинематографисты Узбекистана, Таджикистана, Казахстана, за которой в 1970–1980-х их ждут наиболее значительные кассовые, а порой и творческие успехи.
Самое интересное, что после успешного выпуска «Выстрела» на всесоюзный экран (призы, статьи, большой тираж, приоритетная реклама) киношники все равно не догадались, на какую жилу напал Шамшиев, — догадался только он сам. Поэтому, взявшись в следующих «Алых маках Иссык-Куля» (1971) за еще один авантюрный роман того же 1927 года (с присущей ему въедливостью, готовясь к игровому дебюту, он изучил, среди прочего, и литературный контекст, в котором возникла повесть Ауэзова), но совсем уже забытый, «Контрабандистов Тянь-Шаня» Александра Сытина, он включает цвет: маки-то алые, как и льющаяся налево и направо кровь! Тут он более охотно жмет на педали вестерна, предлагая в сюжете о поимке короля опия Чокморову сыграть «своего среди чужих». Именно «Алые маки» растаможат Кончаловского на написание сценария «Седьмой пули» (1972), которую в постановке узбека Али Хамраева и следует считать первым и эталонным истерном; в чуть более дальней перспективе проступит и влияние «Маков» на режиссерский дебют его брата Никиты Михалкова — «Свой среди чужих, чужой среди своих» (1974). Ладная, ловко прицеленная «Пуля» соберет в два раза больше зрителей, чем «Маки». Шамшиев здесь уже более, чем в «Выстреле», целеустремлен, как лисица, взявшая след, но пока еще до конца не уверенная — чей. Лишь в 1976 году, задним числом увидев, что взял и изобрел велосипед, вестерн для Средней Азии, он объявит с трибуны Пленума Союза кинематографистов СССР: «Настоящие мужчины делают американское кино — яркое, сильное».
В «Маках» он подсаживает к заигравшемуся Чокморову, который между этими двумя фильмами вошел во вкус, сыграл три главные роли, и в «Седьмую пулю» тоже будет зван, 13-летнюю школьницу Айтурган Темирову в роли байской дочки, которая спасает Карабалту из пожара и следует за его конем как тень. Темирова с ее великолепными дугами бровей станет, как и Чокморов, суперзвездой. Она также станет женой Шамшиева и из будущих его фильмов пропустит только «Эхо любви» (1974) по причине беременности: родит режиссеру дочь. Хотя главную роль у него сыграет лишь однажды: в созданных на «Казахфильме» «Снайперах» (1985) о погибшей в 17 лет героине войны Алии Молдагуловой. Образ славной дочери казахского народа уже будет воспет в массовой культуре: с песни «Алия» начнется в 1977-м слава Розы Рымбаевой. Однако Шамшиев при помощи Темировой доведет его до такого плакатного совершенства, что однажды именно фото Темировой, имея в виду Молдагулову, понесут на шествии «Бессмертного полка», чем немало смутят актрису: кому ж охота видеть свое изображение на надгробии?
Случай Темировой-Алии наглядно показывает результат, к которому стремится Шамшиев при создании центрального образа: он должен стать реальным. Фильмы Шамшиева изобилуют характерными персонажами, у каждого свои линии, свои сцены. Многоголосны и «Выстрел», и «Маки», и «Снайперы» с их многонациональным составом, обилием русских звезд двух поколений, включая диву ранней оттепели Татьяну Конюхову, которую к моменту создания «Снайперов» многие мысленно похоронили (хотя умерла она только нынешней весной), и даже самого желанного, после «Долгой дороги в дюнах», литовца Юозаса Киселюса. На центральную роль режиссер берет исполнителя, который актерству не учился. Чокморов, Темирова, Талгат Нигматулин, хоть и сложившийся актер к моменту «Волчьей ямы», а все ж изначально — студент циркового училища. В отличие от опытных театральных актеров, которыми они окружены, их единственная краска — выразительность внешности, помноженная на такое смелое качество, как эксгибиционизм, без которого в кино главные роли не играют. Их персонажи переживают моменты экзистенциального слома — но не ломки характера. Они — скалы, подтачиваемые барашками волн десятков актерских масок. Почти невозможно по ходу просмотра ткнуть пальцем в тот или иной кадр и сказать: «Вот! Ах, как сыграл!». Но заканчивается фильм, барашки становятся пеной, и в памяти навсегда остается монумент образа, ими обтесанный.
Правда, в «Маках» Шамшиев создал для Чокморова сцену, где его герой выворачивает перед зрителем душу. Но решил ее не в лоб, а спрятал за песню. За дастарханом Карабалте достается песенная чаша — ыр-кесе. Карабалта пребывает в печали: в тот день по его вине погибли восемь юных красноармейцев. Но насмешка вальяжно развалившегося байчонка — «Ему же медведь на ухо наступил. Нацепил на бок маузер и забыл все наши обычаи» — в мгновение ока вызывает на лице Чокморова звериную ярость, когда сравнение с Мифунэ и впрямь напрашивается. И тогда он берет комуз и поет песню, услышанную во время скитаний в казахских степях, с которой «оскорбленный ничтожеством людей» Бержан делился своей горечью с сыном: «Я был отцом, что тащил груз жизни как вол. С ним ухожу, чтобы ты нес свою лишь поклажу, Темиртас». Чокморов преображается, сомкнув стрельчатые, как выясняется, ресницы на обветренных скулах, накручивает спирали боли куплет за куплетом и рассказывает нам о прошлом своего героя все — так что следующая сцена, где он, только что внутренне обнажившийся в песне перед людьми, идет и среди ночи излагает конспект своей трагичной биографии красному комиссару, выглядит излишней: мы и так уже про него узнали все, что надо.
Сцена с ыр-кесе окажется настолько мощно действующей режиссерской находкой, что Шамшиев станет прибегать к песне в следующих фильмах, когда повествовательный лад будет необходимо перевести в следующий регистр, на октаву выше (об этом качестве песен в кино впоследствии будет говорить Педро Альмодовар). В картине «Эхо любви» (телефильме по раннему рассказу Айтматова «На реке Байдамтал», 1954, в котором Шамшиев осваивал средний план и театральные мизанцсены) песня использована для зеркального эффекта. Герой, которого жители гидропоста нашли на берегу реки покалеченным, в лихорадке и без сознания, должен оставаться до финала загадкой. Но после отчаянной попытки бежать через горную реку, грозившей гибелью, в честь него, заново спасенного, накрывают дастархан, и песня в исполнении выходившей его девушки-гидролога Асии несет утешение, принятие любой правды (прежде к нему относились с недоверием, а он сам называл себя преступником) и, по сути, является признанием в безусловной любви. Однако уже к «Белому пароходу» (1975) Шамшиев догадался, в какую степь его заносит на этот раз, когда на зеленых склонах среди сосен Темирова исполняет песню из бомбейского фильма, сопровождая ее соответствующей мимикой и пластическим орнаментом. Режиссер отдернул руку, поняв, что теперь оказался в двух шагах от изобретения если не Болливуда, то во всяком случае восточной мелодрамы, которая тогда — в Иране ли, в Египте — не обходилась без вставной песни.
В «Маках» эпизод с песнями за ыр-кесе занимает без малого 10 минут — непозволительно много для любого полуторачасового фильма, а вестерна — и подавно. Зато когда Карабалта вырывается из рук негодяев — за этим следует странный кадр с ногами коня, которыми тот активно перебирает. Неясно, то ли Чокморов вскочил на коня, то ли схватился за седло в одной из поз джигитовки? То ли он размахнулся ногами и распинал злодеев, то ли и вовсе поднял коня на дыбы и направил его копыта им по челюстям (потому что и копыта на пару секунд исчезают из кадра)? Да вот только снова, как и в сцене побега из «Выстрела», мы видим лишь результат — злодеи падают и бегут врассыпную, Карабалта скачет прочь — но нас лишают, собственно, трюка, то есть кубика, из которых складывается каркас всякого приключенческого фильма. Выглядит все так, словно Шамшиев понял, куда ведет дверь, которую он открыл, и не пожелал становиться заложником жанра, который сам же и накликал.
Выбор был провидческим — на кону стояла утрата собственной индивидуальности. Вы обратили внимание: перечисляя республики, где прописался истерн, мы не назвали Киргизию? Его там и не было, хоть он там и народился. Не было также в Туркмении, с ее тяготеющим к пасторали кино. Зато когда истерн встал на поток, зрители 15 республик СССР, хоть и обеспечивали ему стабильно приличные сборы, но за пределами Средней Азии не соображали, казахский ли это, узбекский или таджикский фильм. Потому что все они были и выглядели, как кино про некую усредненную Среднюю Азию, где басмачи мешают революции. Даже узбек Хамраев, взявший жанр в ежовые рукавицы, уже в 1980 году снимал «Телохранителя» на «Таджикфильме» с русскими актерами, и был этот фильм не только национально обезличен, но уже и трюково бестолков.
Кстати, все режиссеры «киргизского чуда» и Шамшиев лично, отскакивавшие, как ошпаренные, всякий раз, когда их фильмы грозились приобрести черты среднестатистической восточной развлекаловки, становились объектом критики и насмешек со стороны кинокаскадеров, среди которых было полно выходцев из Средней Азии. Так, Омуркул Борыбаев из каскадерской группы Усена Кудайбергенова, бывшего артиста киргизского цирка, обвинил трюки в «Мужчинах без женщин» в примитивности и сетовал, что Видугирис не позволил ему осуществить падение с 50-метровой высоты в сцене переправы бульдозера по канатам через пропасть. Сам Кудайбергенов камня на камне не оставил от шамшиевского «Белого парохода», где услугами каскадеров просто не воспользовались: «Сценарий "Белого парохода" описывал истребление мирного населения иноземными захватчиками. Долго строили для этого эпизода дорогостоящую декорацию, которая на съемках была сожжена за считаные минуты, — прекрасные юрты из белой шерсти горели, словно порох. А ведь этот пожар можно было разыграть на заднем плане, сжигая дешевую бутафорию при помощи пиротехнических эффектов. А для переднего плана требовалось разработать несколько сильнодействующих трюковых сцен налета, боя, резни. Знай сценарист (в данном случае он же режиссер) наши возможности в этом плане, постановка эпизода обошлась бы много дешевле, а художественное воздействие сцены оказалось бы более глубоким».
Каскадеры не догадывались, что наглядно описали то кино, от которого создатели «киргизского чуда» старались бежать, как черт от ладана. Слова Кудайбергенова — отличный пример доказательства метода Шамшиева от противного: он бежал от всякой бутафории, тем более дешевой. Однако в «Белом пароходе» (1975), а также в еще большей степени в следующей осуществленной Шамшиевым экранизации Айтматова «Ранние журавли» (1979) фильмам помешала бутафория иного рода — эдакая кинематографическая гладкопись. Слишком уж сладко в «Белом пароходе» расплывались над Иссык-Кулем разноцветные блики контрового света, слишком ладно лились вдоль пригожих городских улиц комсомольские песни первопроходцев БАМа — «Я сегодня там, где метет пурга. Я сегодня там, где поет тайга». Слишком податливо валун, оседланный мальчиком, превращался в танк, чтобы пронзала сердце история первоклашки, доведенного до самоубийства (!) обывательской ограниченностью и злобной расчетливостью его родственников. Уж коли дальнобойщики, угощающие пацана кино и мороженым, такие частые гости в окрестностях аула, уж коли школа, из репродуктора над которой так заливаются «Самоцветы», в двух шагах, так неужели, пусть и в семь лет, надо топиться, коли твой дядя, давно известный зверь, погубил и съел олениху? От всего этого разило ларсфонтриерщиной — хотя можно расценить фильм Шамшиева как пророчество и откровение будущего фестивального кино. Но в более ироничные семидесятые «Пароход» вернулся с берлинского фестиваля не солоно хлебавши: там все-таки отдали предпочтение насмешливому и последовательному в своих доказательствах Олтмену («Золотой медведь» достался его ленте «Буффало Билл и индейцы, или Урок истории Сидящего Быка»).i
Кажется, Шамшиев и сам понял, что дал петуха и скатился в жестокую мелодраму: не зря же он именно посреди этого фильма вставил бомбейскую песню и танец, словно запоздавшую гримасу самоиронии, признание поражения.
В «Журавлях» к этой олеографии — когда в момент восхода земля выгибается перед короткофокусным объективом дугой — прибавился еще и лубок иного рода. Картину ставили в содружестве с «Ленфильмом», и изо всех щелей полез эдакий сниженный до бытового уровня Тарковский, каким он бывал, скажем, в сцене с контуженным военруком в «Зеркале». «Журавлей» справедливо сравнивали с «Ивановым детством», но ведь лучше и вернее всего тот свой дебют оценивал сам Тарковский: «Высосанная из пальца ученическая картина, какие придумывают во ВГИКовской общаге с бодуна».
Последняя попытка ставить Айтматова так не удалась режиссеру, что и писатель снял свою фамилию с титров, и Шамшиев оставил после нее кино в 1988 году. За основу фильма была взята пьеса 1973 года «Восхождение на Фудзияму». Задумка была разыграть чисто театральную вещь, где постаревшие, приспособившиеся к застою друзья военных лет ищут меж собой предателя, донесшего при Сталине на их друга-поэта, на натуре, на Караульной горе. Но правда горы не вытерпела ни двухчасового наигрыша актеров, выворачивавших свои души под принесенными с демонстрации портретами членов Политбюро, ни самой умозрительной конструкции вещи.
Совершенно непонятно, зачем понадобился Шамшиеву такой лобовой эксперимент — играть театр по всем его законам на натуре. Подвергнуть фальшь испытанию природой, ее духом? Что ж, результат оказался предсказуем: к чертям полетела не только фальшь, в которой жили персонажи, а с ними, следуя логике фильма, услужливо плетущейся за логикой перестройки, и вся наша страна до Горбачева. К чертям полетела столь кропотливо, умело сложенная, только что давшая результат в монументе Алии, актерская легенда Темировой: пожалуй, проклятия ее героини-актрисы, которые она бросает исписавшемуся мужу, кидаясь на колени и воздевая щедро накрашенные ресницы к закату, могут претендовать на приз в категории «Худшая женская роль в мире и во Вселенной».
Тем более что у Шамшиева уже был как раз сверхуспешный опыт «театра под открытым небом» — пожалуй, самая гармоничная его лента — «Среди людей» (1978). В титрах указаны два режиссера: он и Артык Суюндуков. В 21 год Суюндуков сыграл в дебютном «Выстреле» Шамшиева Тайлака — того самого паренька, который отправляется угонять коней у Сальмена под насмешки мальчишек: мать надела на него меховую шапку, чтоб не простыл.
Герой картины, которую Суюндуков ставил на пару со своим крестным киноотцом, когда заканчивал режиссерский факультет ВГИКа, современный ровесник Тайлака — чабан Канат возвращается к матери с пастбища целый и невредимый, во всеоружии заразительной улыбки широкоскулого, толстобрового и пухлогубого Мира Нурмаханова, за которого, приди он в кино сейчас, передрались бы все производители дорам.i
К сожалению, эту черно-белую ленту зрители смотрели плохо. Полагаю, сегодня, во времена дауншифтинга, она звучит много понятнее, пронзительнее: в конце 1970-х процесс ухода молодежи из села в столицы был на подъеме, Шамшиев и здесь сработал на опережение, оставив эту драгоценность для людей 21 века. Зато другой шедевр Шамшиева — «Волчья яма» (1983) — стал первым и единственным киргизским фильмом, который Госкино СССР распорядилось выпустить на 70-миллиметровой пленке для показа в широкоформатных кинотеатрах, с экранами от пола до потолка и без простенков. Такое распоряжение давалось, только если в фильме видели высокий зрелищный потенциал, и расчет себя оправдал: «Яма» стала самым кассовым фильмом Шамшиева, собрав в два раза больше зрителей, чем даже «Алые маки», — на фильм было продано 21,4 миллиона билетов, что по меркам 1984 года, когда в кино стали ходить много хуже, чем ходили еще три года назад, цифра немалая.
Если в «Выстреле» и «Алых маках» Шамшиев, неосознанно для себя, увидел каменистые склоны Тянь-Шаня через объектив вестерна, а в «Среди людей» будни аила организовал по принципу театральной комедии, то здесь он испытал новейшую историю и фактуру Киргизии расцветшим в 1970-х в японском кино стилем социального детектива, который к началу 1980-х переродился в своеобразную форму блатного романса. Толчком стало появление на «Киргизфильме» Талгата Нигматулина — уже на тот момент примелькавшегося экранного бандюгана, увековечившего себя в сердцах мальчишек ролью в «Пиратах ХХ века» (1979). В Киргизию его вызвал Мелис Убукеев, ради него возвращавшийся в игровую режиссуру после 17-летнего перерыва с фильмом «Провинциальный роман». В свою очередь Шамшиев впервые увидев Нигматулина в элегантных черных рубашках, костюмах и плащах, с современной, чуть удлиненной модельной стрижкой, среди улиц современного города, не смог не вспомнить великолепных японцев из столь популярных у нас в те годы лент вроде «Крепости на песке» и «Опасной погони».
Он взял форму японского социального детектива со всеми его компонентами — преступление, уходящее корнями в прошлое, а с ним — множество сцен-реминисценций, предваряемых титром с местом и годом действия (здесь — «Тянь-Шань, 1929», «Кара-Кумы, 1944», «г. Ош, 1949», «Фрунзе, 1965»), война, которая многое поломала в судьбе героя, непременные совещания толпы полицейских (здесь — милиционеров), «плач убийцы», который в японском детективе занимает даже большее место, чем разоблачение, и непременно сентиментальная музыкальная тема (создать ее был выписан из России Виктор Лебедев, автор советских «Девушек из Рошфора» — «Небесных ласточек»). Из японского же блатного романса в «Волчью яму» был пересажен экзистенциально раненый герой: у японцев в ту пору его обычно играл Кэн Такакура («Желтый платочек счастья», «Зимний цветок», «Эхо далеких гор»). Все эти ленты шли у нас в прокате, на фестивалях и Неделях японского кино, и Шамшиев мастерски пересадил всю их структуру на киргизскую почву. Стоил ли таких усилий, съемок двух-с-половиной часового фильма результат — увидеть японский хит снятым на киргизском материале? О да. Честертонi
После провала «Фудзиямы» Шамшиев оставил кино — хотя своеобразно продолжил свои эксперименты по созданию «запечатленного театра под небом», поставив в 1995 году театрализованное представление по «Манасу», с которого и началась в «Манасчи» его режиссерская биография, а затем смонтировал отснятый по ходу шоу материал в телепрограмму. Красноречивая творческая неудача с «Фудзиямой» была не единственной причиной столь резкого поступка. Киргизское «чудо» создавалось мальчишками, под которыми горела земля: «Режиссер или чабан!» — такой была дилемма. Если их задача была в том, чтоб первыми подобрать киноязык к родной земле, то уже родившееся со знанием о высоком статусе киргизского кино поколение 1980-х, по тогдашним признаниям и Толомуша Океева, и председателя Госкино Киргизской ССР Шершеналы Усубалиева, было «начитанно, образованно, великолепно эрудированно, однако за их эрудицией и красивой речью — глубоко тревожащий вакуум, отсутствие творческой страстности в искусстве». Шамшиев не мог без ученика, без ведомого, без Галатеи — без чувства продолжения, посева.
Возможно, на творческое смятение Шамшиева второй половины 1980-х оказал влияние тот факт, что в случае «Волчьей ямы» его провидческий дар сработал трагически. Талгат Нигматулин с пугающей точностью повторил судьбу своего героя, связавшись с духовной сектой, под которую маскировались контрабандисты, и был убит в феврале 1985 года — в те самые дни, когда витрины всех газетных киосков СССР украшала его обалденная фотография в белой, с синим узором из драконов и облаков, японской (!) рубахе на обложке свежего «Советского экрана».
Конечно, в уходе Шамшиева немалую роль сыграло и то, что рушилась советская система кинопроизводства и проката. Лишь одна республика воспользовалась этим процессом, чтобы после десятилетий невнятицы и заказухи начать говорить в кино молодым, звонким голосом. Речь, конечно, о «казахском чуде». Но это уже совсем-совсем другая история.